Лев Аннинский

историк, литературовед, писатель

Меч мудрости или русские плюс...

Потрясают и даже приводят в смятение оба эпизода, составившие единый страшный сюжет. Расстрел полковника Козлова в 1941 году. И его посмертная реабилитация в 2005 м. И тот, и другой эпизоды неотвратимы и невыносимы.
Как их связать? И почему реабилитация вызывает такое же горькое чувство, как приговор и расстрел?
Расстрел командира перед строем подчиненных — мера действительно страшная. А если учесть, что расстреливают командира, который в предыдущей кампании воевал на переднем крае, был ранен и награжден, — то ясно, что казнят честного человека. И расстреливающие знают, что он честный человек, и вышестоящий генерал это знает, и Жуков знает — отдавший приказ о расстреле.
Жуков, уже после своей мирной кончины, заслужит от иных историков войны и писателей (тоже честнейших людей) репутацию «мясника». И не без причин: вся армия знала, что он воюет безжалостно и людей не жалеет. Для сравнения: Конев наступал медленнее, но и людей терял меньше. Вы можете ответить, кто воевал лучше?
Разумеется, Конев, — если судить по нормальным законам мирного времени, когда жизнь всякого человека — ценность абсолютная.
Но надо окунуться в то море крови, которое представляет собой тотальная война, чтобы. нет, не оправдать жертвы, по мирной логике невыносимые, но — понять логику тогдашнюю — логику Великой Войны.
Да, Жуков под Халхин-Голом послал наши танки в атаку под кинжальный огонь, но сокрушил японский фронт. Он потерял бы меньше наших бойцов, если бы не пошел на такой размен кровью. Но кто подсчитает, сколько еще надо было бы положить таких же наших бойцов, если бы японцы оправились и война продолжалась.
Да, Жуков в 1945-м положил в Берлине целое поколение молоденьких новобранцев, но он взял Берлин 2 мая, и дело решилось. Кто подсчитает, сколько он на этом деле положил, но и сколько спас от дальнейших кровавых разменов?

Да, с точки зрения нормальной человеческой логики расстрел полковника Козлова под Малоярославцем в октябре 1941 года — дело чудовищное и непоправимое, но кто подсчитает, сколько еще положили бы мы там, на Варшавском шоссе, если бы такими чудовищными мерами не было остановлено наше бегство и задержаны немецкие танки?
Еще и сжалилась судьба над близкими казненного полковника, и не попала в его личное дело запись о расстреле — затерялась, видно, в хаосе отступления, — и знали его родные, что пропал человек без вести.
«Пропал без вести». Сколько горя прикрыто было этим безликим штампом в те первые военные месяцы, сколько смертей безвестных.
Иной раз подумаешь: и так погибать, и эдак. И курсанты подольские на верную гибель были посланы под Малоярославец, и погибли, но немцев задержали, и бойцы Козлова, бежавшие от немцев, были обречены. Но все-таки погибнуть смертью храбрых и быть расстрелянным перед строем — не одно и то же, хотя и там, и тут — конец. И для близких, и для памяти — не одно и то же, хотя не вернуть никого: ни стоявших насмерть, ни бежавших. на смерть.
Потрясает эта кровавая арифметика войны, но не меньше потрясают и поздние слезы, которыми страна смывает позор с окровавленной памяти своих бойцов, честно вставших в строй, да не вытянувших счастливого билета в лотерее войны.
Потрясает эта поздняя реабилитация, потому что возвращает произошедшему нормальное человеческое измерение, осознав которое невозможно вынести кровавую логику войны. И осознав эту невозможность — все-таки признать неотвратимость тогдашней логики. Бесчеловечной. Невыносимой.
А вынести надо. Человек, не переживший того времени, не принимает душой всего того, что оно потребовало, — потому что нормальная психика и не должна такое принять. Человек, переживший то время, с содроганием вспоминает его, удивляясь, как можно было это вынести. И чем нормальнее другое время, из которого мы оглядываемся на Войну, отходя от нее на дистанцию трех, четырех поколений, — тем мучительнее стоять перед вопросом, на которое в мирное время нет и не может быть ответа.
Не может вынести ни поляк, ни прибалтиец мысли о том, что была какая-то справедливость в пакте Молотова — Риббентропа. Справедливости и не было — было сближение двух гигантских многонациональных армий, каждая из которых — и та, что шла под германским имперским знаменем, и та, что шла под советским, — шла по трупам и стремилась занять выгодные позиции, — хотя задним числом все произошедшее можно считать и той, и этой оккупацией. Но до «заднего числа» в такие времена надо еще дожить.
Не может вынести современный русский интеллигент мысли о том, что был ГУЛАГ и что сталинские каратели угробили едва ли не столько же «своих», сколько гитлеровские сверхчеловеки — «чужих». Но Большая Война не знает ни своих, ни чужих, а только тех, кто оказался в момент схватки на той или на этой стороне. Молоху Войны безразлично, сколькими трупами вымостить путь к победе, и как ее оплатить — «где-то в поле возле Магадана» или «в полях, за Вислой сонной» — там, откуда были отпущены не расстрелянные зеки, получившие штрафбат вместо вышки, или там, где он полегли с криком «За Сталина!», их недорасстрелявшего.
Невозможно вынести сегодня мысль о том, что тогда не было другой логики кроме безжалостной. Невозможно без боли думать о комдиве Петре Сергеевиче Козлове, до светлой памяти которого добрались мы сегодня в наших поздних слезах.
«Другое время».
Минуй нас в грядущем то время и логика тотальной войны.
Большая Война законов не знает. Она знает только: кто кого.
Но в итоге может не остаться ни того, «кто», ни того, «кого».