Лев Аннинский

историк, литературовед, писатель

Меч мудрости или русские плюс...

Очередной опрос: что я попросил бы у Путина?

Однажды мне предложили задать вопрос президенту. Впрочем, тогда он был еще кандидат, но никто не сомневался в его победе. Мне позвонили из какой-то социологической службы:
— О чем вы попросите нового президента?
Я остолбенел:
— Ни о чем.
Настала очередь столбенеть на том конце провода:
— Как ни о чем? Странно. — И повесили трубку, видимо, выкинув меня из выборки.
А я задумался. Конечно, про нас сказано: «Вот приедет барин.» Ну, почему президент должен знать про нас больше, чем мы сами про себя знаем? Ведь все, что мы от него слышим, есть концентрат наших же помыслов, и пока в нас, в наших душах, в нашем сознании не вызреет то, чего мы ждем от него, — ничегошеньки он нам не скажет.
Но с другой стороны. онже информирован. К нему стекается! Да и, наконец, должен же он знать, что копится в нас с вами, каково давление в котле. Так что день, когда каждый может пристать к президенту с вопросом, — что-то вроде замера. Датчик. Или клапан — не сердечный, как мы запомнили при прежнем президенте, а для регулировки внутреннего сгорания.
Ну, тогда я задам свои вопросы. По международной ситуации, по внутренней обстановке и по повседневной жизни. Каждая тема — в три такта.
— Товарищ. то есть господин президент! Намерены ли Вы укреплять солидарность с Западом? Намерены ли Вы укреплять солидарность также и с Востоком? Понимаю. А как Вы намерены сочетать эти позиции, если противостояние фронтов, между которыми исторически пластается наша страна (можно взять ориентирами Север и Юг), — располосует возлюбленное человечество?
— Господин. то бишь товарищ президент! Намерены ли Вы и впредь укреплять властную вертикаль и противостоять разгулу? Намерены ли Вы и впредь поддерживать предпринимательство и рыночную свободу? Понимаю. А как Вы намерены сочетать то и это?
— Товарищ. я хотел сказать: господин президент! Будут ли расти доходы так называемых олигархов? А будут ли расти зарплаты так называемых бюджетников? А как.
И далее — по триаде. Не гегелевской, понятно. А молитвенной — как она дошла до нас из древности, если не ошибаюсь, от испанцев:
— Господи! Дай мне силы изменить то, чего я не могу вытерпеть! Господи, дай мне
мужество вытерпеть то, чего я не в силах изменить! Господи, дай мне мудрость не перепутать одно с другим!
Силы, мужества и мудрости Вам, господин-товарищ президент!

Ответ на телефонный опрос

Ну и вопросец.
Раз выкрутились, выжили как государство — стало быть, все-таки повезло. Однако выжили — в усеченном размере, растеряли «братьев», проиграли соревнование с Западом, утратили статус великой державы, впали в отчаяние и озлобление как народ, потерявший силу и цель, — значит, не повезло.
Дело не в Ельцине, дело в нас с вами, дело в геополитической ситуации, которая накрыла Россию. Точно так же эпоху назад дело было не в Сталине, и невозможно ответить, повезло ли с ним стране в 1931 или 1941 годах. Сталин, конечно, воплощенное зло. Но все-таки зло меньшее, чем Гитлер.
Так же и с Ельциным: его время — злое и для него, и для страны, но боюсь, что при других «ответственных товарищах» могло быть хуже.
У меня к Ельцину нет претензий как к личности, скорее сочувствие на грани жалости. Однако еще раз пережить такой распад и такое унижение, как при нем, — бог не приведи.

Врезалась мне в память фраза где-то в середине 70-х, в зените брежневской эпохи, а произнес ее один из официальных идеологов того времени — в неофициальной обстановке:
— Каждое выступление Леонида Ильича есть замечательный конденсат тех мыслей и чувств, которыми в данный момент живет страна.
Я не знал, что подумать. С одной стороны, в этом было что-то обидное: техническое, приземленное, элементарно-школьное, как конденсатор из курса физики: сжижение газов, накопление электричества.
Но, с другой стороны, в этом определении сквозила признательность Леониду Ильичу за то, кем он не был. Сравнивать-то с кем приходилось? Или с генералиссимусом, в крови с ног до головы, за ту кровь со всех пьедесталов скинутым. Или с кукурузоводом, за непредсказуемость скинутым со всех постов. Других вариантов страна не помнила.
В противовес тем двум вариантам и выдвинули Леонида Ильича на пост генсека, с формулировкой: «Пусть поработает скромный товарищ».
Встал вопрос: как соединить скромность с величием?
Леонид Ильич нащупал: стиль должен быть приподнятым, торжественным, местами даже с пафосом. Но — не крикливым. Лучше сказать последнее веское слово, чем наболтать много, а потом неизвестно, как из всего этого выходить. Надо не по-буденновски рубить, а чтобы шло, как по маслу. Ровно. Спокойно. Без накрута. Без трескотни. Без крючков. Без витиеватых выражений и пословиц.
Буденновская рубка — это уже что-то из области преданий, а вот крючки и шараханья — из памяти недавней, как, впрочем, и пословицы, врезанные в сознание партии с той поры, когда надо было определяться, где тебя прочистят: в городе Богдан или в селе Селифан.
В отличие и от того горячего времени, и от недавнего взбалмошного, Брежнев на личности не переходит, персональных обвинений избегает, прямой полемики не любит. Соответственно, главное чувство, которым он делится с товарищами, — это вошедшее позднее в анекдоты «глубокое удовлетворение». Которое если и переходит во что-то другое, то в «чувство неудовлетворенности». Это один раз. И другой раз — в эту оговорку надо вслушаться — когда уравновешенный генсек вдруг признается, что вместо «удовлетворения» уходит с заседаний «больным». И у нас нет оснований ему не верить.
Увы, ничего не идет, как по маслу, в уравновешенном государстве. Генсек в сущности занимается тем, что делит казну. Столько-то на оборону, столько-то на пути сообщения. Он думает, что главное — распределить все «должным образом». Но его точит мысль о гибельности этой текучки и о том, что для спасения нужны крупные планы и большие идеи.
А их нет. Единственная фигура, годная на крупный план, и единственная идея на перспективу — Ленин и коммунизм. Ничего другого в загашнике ни у генсека, ни у его окружения. Поэтому генсек старательно кроит свои доклады по старосоветским лекалам в надежде, что они не подведут. (По-человечески можно только порадоваться, что не увидел Леонид Ильич того, во что превратили Ленина и коммунизм публицисты следующего периода.)
Верит он в советские непреложности твердо. Но отнюдь не повторяет эти прописи механически. И не оглашает бездумно то, что готовят ему эксперты. По стенограммам видно, что он в курсе дел. Интуитивно он чувствует напор нерешаемых проблем — ив хозяйстве, и в идеологии. Он взывает к соратникам, чтобы те вместе с ним над этими проблемами получше «поразмышляли», и не скрывает, что сам не очень знает, как к ним подступиться. Горькое, надо сказать, зрелище. Ибо и сейчас, «три царствия спустя», эти проблемы висят над нами. А тогда.
Вот «материальная заинтересованность». Ее хочется как-то развести с «потребительством». А как? Где граница «потребностям»? Они «непрерывно растут» — куда? (Так и хочется добавить из нашего времени: к повальному воровству? К криминалу, ставшему образом жизни?)
А вот межнациональные отношения. Как хочется опереться на «новую общность»! Однако звучит уже первый тревожный звонок — в бунте турок-месхетинцев. (А если б дожил до Карабаха, Чечни?..)
Вот разбегающиеся страны соцлагеря, они «неизбежно тянутся на Запад». Почему? Потому что «мы преподнесли им социализм на штыках». (Кто в ту пору мог еще отважиться на такие формулировки?).
А вот расползание атомного оружия. «Китай разрабатывает. я ночью читал. Индия вздумает, вот и живи в этом спокойном мире». (А до атомных программ Северной Кореи и Ирана еще треть столетия.)
И, наконец, газ и нефть. «Ключи у нас. Газ туда — валюта сюда. Это большой экономический и политический вопрос». (Треть века спустя нашли новую формулу: энергетическая безопасность.)
Как все это надо было решать треть века назад? В конце концов пришлось сломать и партию, и государство, без которых Брежнев не мыслил жизни. Сигналом к слому стала, как это ни горько, его смерть.
Нет, он не уходил от тяжелых вопросов, когда упирал на «коллективное руководство» — он конденсировал бессилие этого руководства. На эту роль его, можно сказать, выдвинули, и он ее честно исполнял. Жаловался, правда, на здоровье, терял речь, просился даже на пенсию — на пенсию не отпустили, косноязычную речь спародировали в анекдотах. Но орденами осыпали с ног до головы — только бы тянул лямку. Он и тянул.
Надо же различать в дожде наград (которые после смерти генсека вдова собрала в мешок и сдала в архив), что это такое: рефлекс умирающего государства, которое украшает себя с внешней стороны, или потуги главы этого государства возвеличить свою персону.
Какое там возвеличить! И близко этого нет. Сплошная трогательность:
— Я вас прошу, слово «я» не должно фигурировать.
— Это сколько я уже говорю, болтаю, час?
— Что-то я еще хотел сказать.
Чего он хотел-то?
Диктатором стать?! Смешно. «Крупным работником» — да. Он им и стал. Был смолоду.
И оставался до смерти. Но не вождем, да еще любимым.
Хотя конденсировалось со стороны окружения все то же: наше родное, русское желание возвеличить начальника. Сделать из него вождя. Искренне!
Завели архив, стали собирать бумажки. Ладно, это в законе. Придумали для бумажек особенные корочки, золоченые. Он их видел? Вряд ли. Наконец, рекорд преданности: для архивной комнаты заказали (в Австрии!) многопудовую хрустальную люстру, похожую на ту, что в кабинете Леонида Ильича. Чтоб обрадовался.
Ну, и как? Оценил?
Ни разу не зашел в ту архивную комнату. Подобострастия к своей персоне — так и не сконденсировал.
Хотя ждали.