Лев Аннинский

историк, литературовед, писатель

Меч мудрости или русские плюс...

Врезалась мне в память фраза где-то в середине 70-х, в зените брежневской эпохи, а произнес ее один из официальных идеологов того времени — в неофициальной обстановке:
— Каждое выступление Леонида Ильича есть замечательный конденсат тех мыслей и чувств, которыми в данный момент живет страна.
Я не знал, что подумать. С одной стороны, в этом было что-то обидное: техническое, приземленное, элементарно-школьное, как конденсатор из курса физики: сжижение газов, накопление электричества.
Но, с другой стороны, в этом определении сквозила признательность Леониду Ильичу за то, кем он не был. Сравнивать-то с кем приходилось? Или с генералиссимусом, в крови с ног до головы, за ту кровь со всех пьедесталов скинутым. Или с кукурузоводом, за непредсказуемость скинутым со всех постов. Других вариантов страна не помнила.
В противовес тем двум вариантам и выдвинули Леонида Ильича на пост генсека, с формулировкой: «Пусть поработает скромный товарищ».
Встал вопрос: как соединить скромность с величием?
Леонид Ильич нащупал: стиль должен быть приподнятым, торжественным, местами даже с пафосом. Но — не крикливым. Лучше сказать последнее веское слово, чем наболтать много, а потом неизвестно, как из всего этого выходить. Надо не по-буденновски рубить, а чтобы шло, как по маслу. Ровно. Спокойно. Без накрута. Без трескотни. Без крючков. Без витиеватых выражений и пословиц.
Буденновская рубка — это уже что-то из области преданий, а вот крючки и шараханья — из памяти недавней, как, впрочем, и пословицы, врезанные в сознание партии с той поры, когда надо было определяться, где тебя прочистят: в городе Богдан или в селе Селифан.
В отличие и от того горячего времени, и от недавнего взбалмошного, Брежнев на личности не переходит, персональных обвинений избегает, прямой полемики не любит. Соответственно, главное чувство, которым он делится с товарищами, — это вошедшее позднее в анекдоты «глубокое удовлетворение». Которое если и переходит во что-то другое, то в «чувство неудовлетворенности». Это один раз. И другой раз — в эту оговорку надо вслушаться — когда уравновешенный генсек вдруг признается, что вместо «удовлетворения» уходит с заседаний «больным». И у нас нет оснований ему не верить.
Увы, ничего не идет, как по маслу, в уравновешенном государстве. Генсек в сущности занимается тем, что делит казну. Столько-то на оборону, столько-то на пути сообщения. Он думает, что главное — распределить все «должным образом». Но его точит мысль о гибельности этой текучки и о том, что для спасения нужны крупные планы и большие идеи.
А их нет. Единственная фигура, годная на крупный план, и единственная идея на перспективу — Ленин и коммунизм. Ничего другого в загашнике ни у генсека, ни у его окружения. Поэтому генсек старательно кроит свои доклады по старосоветским лекалам в надежде, что они не подведут. (По-человечески можно только порадоваться, что не увидел Леонид Ильич того, во что превратили Ленина и коммунизм публицисты следующего периода.)
Верит он в советские непреложности твердо. Но отнюдь не повторяет эти прописи механически. И не оглашает бездумно то, что готовят ему эксперты. По стенограммам видно, что он в курсе дел. Интуитивно он чувствует напор нерешаемых проблем — ив хозяйстве, и в идеологии. Он взывает к соратникам, чтобы те вместе с ним над этими проблемами получше «поразмышляли», и не скрывает, что сам не очень знает, как к ним подступиться. Горькое, надо сказать, зрелище. Ибо и сейчас, «три царствия спустя», эти проблемы висят над нами. А тогда.
Вот «материальная заинтересованность». Ее хочется как-то развести с «потребительством». А как? Где граница «потребностям»? Они «непрерывно растут» — куда? (Так и хочется добавить из нашего времени: к повальному воровству? К криминалу, ставшему образом жизни?)
А вот межнациональные отношения. Как хочется опереться на «новую общность»! Однако звучит уже первый тревожный звонок — в бунте турок-месхетинцев. (А если б дожил до Карабаха, Чечни?..)
Вот разбегающиеся страны соцлагеря, они «неизбежно тянутся на Запад». Почему? Потому что «мы преподнесли им социализм на штыках». (Кто в ту пору мог еще отважиться на такие формулировки?).
А вот расползание атомного оружия. «Китай разрабатывает. я ночью читал. Индия вздумает, вот и живи в этом спокойном мире». (А до атомных программ Северной Кореи и Ирана еще треть столетия.)
И, наконец, газ и нефть. «Ключи у нас. Газ туда — валюта сюда. Это большой экономический и политический вопрос». (Треть века спустя нашли новую формулу: энергетическая безопасность.)
Как все это надо было решать треть века назад? В конце концов пришлось сломать и партию, и государство, без которых Брежнев не мыслил жизни. Сигналом к слому стала, как это ни горько, его смерть.
Нет, он не уходил от тяжелых вопросов, когда упирал на «коллективное руководство» — он конденсировал бессилие этого руководства. На эту роль его, можно сказать, выдвинули, и он ее честно исполнял. Жаловался, правда, на здоровье, терял речь, просился даже на пенсию — на пенсию не отпустили, косноязычную речь спародировали в анекдотах. Но орденами осыпали с ног до головы — только бы тянул лямку. Он и тянул.
Надо же различать в дожде наград (которые после смерти генсека вдова собрала в мешок и сдала в архив), что это такое: рефлекс умирающего государства, которое украшает себя с внешней стороны, или потуги главы этого государства возвеличить свою персону.
Какое там возвеличить! И близко этого нет. Сплошная трогательность:
— Я вас прошу, слово «я» не должно фигурировать.
— Это сколько я уже говорю, болтаю, час?
— Что-то я еще хотел сказать.
Чего он хотел-то?
Диктатором стать?! Смешно. «Крупным работником» — да. Он им и стал. Был смолоду.
И оставался до смерти. Но не вождем, да еще любимым.
Хотя конденсировалось со стороны окружения все то же: наше родное, русское желание возвеличить начальника. Сделать из него вождя. Искренне!
Завели архив, стали собирать бумажки. Ладно, это в законе. Придумали для бумажек особенные корочки, золоченые. Он их видел? Вряд ли. Наконец, рекорд преданности: для архивной комнаты заказали (в Австрии!) многопудовую хрустальную люстру, похожую на ту, что в кабинете Леонида Ильича. Чтоб обрадовался.
Ну, и как? Оценил?
Ни разу не зашел в ту архивную комнату. Подобострастия к своей персоне — так и не сконденсировал.
Хотя ждали.