Лев Аннинский

историк, литературовед, писатель

Меч мудрости или русские плюс...

Когда осенью 1914 года Юзеф Пилсудский стал формировать в Галиции польские легионы «Стрелец», чтобы они под австро-германским командованием пошли воевать против русской армии, Осип Мандельштам, написал (и напечатал) следующий поэтический портрет Польши:

А ты, славянская комета,
В своем блужданье вековом
Рассыпалась чужим огнем,
Сообщница чужого света!

То, что польскую тему так остро пережил Мандельштам, вообще-то мало причастный к славянскому патриотизму, достойно удивления. Но еще более удивительно то, что этот эпизод из биографии поэта с полным сочувствием воспроизводит другой поэт — Станислав Куняев, для которого Мандельштам был настолько замурован в свое еврейство, что приходилось его от оного защищать. Есть, стало быть, противник, настолько невыносимый для Куняева, что он берет себе Мандельштама в союзники.
Этот противник — польское шляхетство.
«Шляхта и мы» — сочинение Куняева, появившееся первоначально (и урезанно) в журнале «Наш современник», уже взвинтило поляков на ответную ярость (но не помешало им признать, что это — «самая основательная попытка освещения польско-русской темы»).
Теперь трактат выпущен отдельным изданием. В несокращенном виде. С приложением «антирусских» стихов польских поэтов, включая одиозных «Дзядов» Мицкевича (не более антирусских, я думаю, чем стихи вольнолюбивых русских поэтов того времени, ненавидевших и обличавших царизм). Мне, однако, интересен в данном случае не Мицкевич и не польская реакция на куняевский памфлет. И даже не предшественники Куняева в русской поэзии (и публицистике), разделенные им на интеллигентов-полонофилов и государственников-полоно-фобов. Меня интересует сам Куняев. Яркий поэт, он моделирует наше общее состояние.

Как историк он демонстрирует завидную фактическую осведомленность. Но как историка, вогнавшего в полтораста страниц малого формата полтысячелетия русско-польского противостояния: и то, что Польша дважды овладевала Москвой, и что однажды — Киевом, и что трижды выходила на берег Днепра. да что там Днепр — по извивам родной Оки могла бы пролечь граница «при другом повороте истории». так вот, эти повороты, включая судьбу «стрельцов» Пилсудского и «жолнежей» Андерса, — все это лучше меня оценят историки. Меня интересует душа поэта.
Концепция его проста, как дыхание: России надо бы держаться «подальше от поляков», как и от евреев. Но подальше «не получается». А раз не получается, то надо как-то вместить это в душу.
Душа мучается. Православное самосознание велит миловать падших, но бойцовский темперамент вскипает при каждом вспомянутом ударе и заставляет бить с утроенной ответной силой. «Государственный инстинкт» диктует жесткую непримиримость, но сердце не выдерживает.
Сорок лет назад, посмотрев во Львове «Пепел и алмаз» Вайды, Куняев почувствовал, что и убитый молодым террористом «седой партийный человек», может быть, более нужен Польше, чем этот безумец. Выйдя из кинотеатра, сел на лавочку возле памятника Мицкевичу и написал («на одном дыхании», что у такого зубра бывало не часто):
Умирает убийца на свалке, только я никому не судья, просто жалко — и девушку жалко, и его, и тебя, и себя.
Поразительно не то, что в 1963 году Куняев, еще не освободившийся от влияния Слуцкого, написал такие стихи. Поразительно, что он их полностью цитирует теперь в своей полоноборческой книжке. Словно освободиться не может.
Но хочет. Наступает на горло песне.
Откуда же эта пересиливающая все жгучая обида?
Причина — их шляхетский гонор. Их, поляков, экзальтированное высокомерие. Их опереточный форс. Их истерическое мессианство. Главное же — их презрение к нам, русским, так хлестко описанное Чеславом Милошем. Наше «оловянное спокойствие», наша варварская примитивность, веками «бесившая» шляхтичей с их изысканным вкусом.
Для Куняева эти качества — нечто извечное, генетическое, почти не меняющееся от столетия к столетию. И здесь — мое кардинальное расхождение с ним. Много ли беды было нам от поляков до Стефана Батория? Все начинается с XVI века, когда Речи Посполитой выпадает шанс стать великой европейской, а в XVII веке — великой евразийской державой. Никакой католицизм (по отношению к которому Куняев пылает неподдельным православным гневом) не объясняет польского характера, и сам католицизм (за которым стоит миллиардная масса, многократно превышающая вес Польши в мировой драме) совершенно не исчерпывает польской «героищизны». Хотя в определенных условиях помогает польскому характеру реализоваться. Но только потому, что в геополитической драме был миг, когда история поманила шляхту к мировой роли, но — обманула. А она поверила и изготовилась.
Отсюда — нервная экзальтация, воспаленная мания величия. Но ведь и у русских в Смуту, когда их великая роль стояла на кону, хватало авантюрной лихости; наше тогдашнее казачество вело себя едва ли не «по-польски». Навали судьба роль великой державы на поляков — очень скоро и они выработали бы у себя «оловянное спокойствие». Обошла их судьба великой ролью — паж в XX веке еще вспыхивает, угасая, темперамент народа, внутренне готового к величию, не теряющего кураж уже и в обстановке полной безнадеги. Можно драться с Гитлером, полагаясь на свои силы, как дрались сербы. Можно благоразумно уклониться от такой драки и сберечь силы, как поступили чехи (наиболее онемеченные из славян). Но бросаться в драку при абсолютно проигрышном соотношении сил — это по-польски.
Можно сказать: это комплекс сверхполноценности. Но он, я думаю, бесповоротно изжит сегодня, и Куняев отлично знает почему. Достаточно замаячить в Силезии силуэту немца, и поляка охватывает инстинктивная тревога, эвфемистически называемая сегодня: «страх перед Евросоюзом». Меняется геополитическая драма, меняются роли. Искать в этой ситуации то, что «выпало в осадок племенной жизни в древние времена», и сводить счеты четырехсотлетней давности (да хоть бы и столетней, пятидесятилетней) неразумно, да и не великодушно. Разумеется, генерал Андерс, заносящий («вжик-вжик!») саблю над немецкими панцирными армиями, смешон. И, разумеется, погибать в маковом поле под итальянским Монте-Кассино, вдали от Польши, — полное стратегическое фиаско. И не исключено, что жолнежи, гибнувшие под немецкими пулеметами и танками, все еще презирали «русских варваров».
Так лучший ответ на презрение — не замечать его. И не сводить счеты с теми, кто гибнет. Если угодно, мне жалко всех. «И его, и тебя, и себя».
Эта моя позиция для сегодняшнего Куняева — гнилая. Ну, может, смягченно: пошлая. И — интеллигентская. Все правильно. Не отрекаюсь.
Польский интеллигент Адам Загаевский мечтает: «Если бы Россия была основана Анной Ахматовой! Если бы Мандельштам был в ней законодателем. Если бы.»
Куняев эти строки не комментирует. Я тоже. Но по разным причинам.
Комета пролетела.
Хвост тает во тьме.
Не прикуришь.
Даже если и дашь прикурить.
От перемены мест...
«Чего нам бояться, если нас и русских — сто восемьдесят миллионов!»
Могу ошибиться в сумме; не исключено, что было сказано: «двести миллионов». За смысл ручаюсь: фраза, прозвучавшая со сцены (кажется, у вахтанговцев, году в 1947 или 1948-м, но до роковой ссоры двух Иосифов: Тито и Сталина; пьеса была посвящена борьбе югославов против Гитлера), из спектакля только эта фраза и врезалась в сознание. Я не удивился бы, если бы мне тогда сказали, что эта фраза всплывет в памяти полвека спустя, но и вообразить бы не смог, как слагаемые этого уравнения не просто переменятся, а перевернутся.
Когда в начале Первой мировой войны русские корреспонденты близко увидели в прифронтовой полосе тех самых сербов, из-за которых Российская империя втянулась в кровавую свалку, — они были поражены (и, по-моему, растроганы) тем, насколько неотличимы деревенские жители с берегов Савы от наших родных украинцев: парубки в вышитых сорочках, вислоусые деды в широченных шароварах, черноокие дивчины, которые смотрятся настоящими «Марийками или Тытянами из какой-нибудь Семипановки южного уезда Киевской или Подольской губернии».
Остается понять, почему при такой общности корней и вероисповеданий родные души в Киеве спят и видят, когда москали уберутся к себе в Московию, а в Белграде такие же родные спят и видят, что русский медведь придет и спасет.
Может, потому там и любят медведя, что он далеко?
Все просто, когда свист клинков Косовского поля сливается со свистом пули Гаврилы Принципа, заваливающего австрийского наследника. Но все сложно, когда эту ниточку — взаимотягу сербов и русских — пытаешься вытянуть из запутанного клубка истории. Это ведь не игра в пустом поле, где корни растут вольно, а вера сияет в чистых небесах, это именно свалка, где спутаны, сплетены, стянуты петлями интересы нескольких великих империй, каждая из которых способна претендовать если не на мировое, то на континентальное господство: Турецкая, Австрийская, Российская, Германская. А там еще и Британия, и Франция, и Италия, и Греция. И всем надо. И это никакие не идеальные стороны уравнения, у которых надо только докопаться до корней и докричаться до бога, — это стая хищников, кружащих около того из них, кто ослабел и кого можно порвать на куски.
В данном случае ослабела Турция. Вечный башибузук наших преданий, источник славянских слез, мишень номер один наших казачьих подвигов.
Вот я и хочу вдуматься в психологическое состояние служак Порты, у которых уже к XVIII веку мало что осталось от тех воинов, перед коими пали стены Константинополя. А
в XIX? Когда при первых черногорских залпах из засады турецкие отряды бегут, не принимая боя! Когда только сборщики дани в городах пашалыка и помнят о могуществе державы, вгонявшей когда-то в страх всю Южную Европу. Да они Кемаля обоготворили только за то, что тот выкрутился из-под имперского статуса и вернул свой народ в национальные границы! И то курдский свищ до сих пор кровоточит.
Надо же вдуматься в психологию турок, еще недавно — «имперской нации», — чтобы представить себе состояние, в которое попадает народ, теряющий этот статус. Когда из-под ног уходит почва, из рук — наследие, собранное веками. Русские хорошо знают, что это такое. Так можно же понять и сербов, которые два века ценой кровавых восстаний и междоусобий сплачивали югославянскую федерацию, а она стала рассыпаться, «потому что все империи рано или поздно рассыпаются». Что же, утешаясь этим, они должны были созерцать этот процесс и пускать сопли умиления по поводу «всемирной демократии»? Или ценой зверских усилий спасать, что можно? Спросите у англичан в Ольстере, как у них там со всемирной демократией.
А как спасешь державу, как сплотишь ее, если и этническое единство, и общая вера изнутри разрывается? Попробуйте сложить в югославянскую сумму сербов и болгар! Да если даже они и договорятся, — им же извне помешают те самые львы, медведи и волки, на помощь которых они могли бы рассчитывать. Сталин-то с Тито почему разодрался? Характеры? Характеры — только оформление геополитической драмы. А дело в том, что едва забрезжил на наших южных рубежах предполагаемый союз Димитрова и Тито, — как Сталин понял: такая южнославянская громада вряд ли станет подчиняться его диктату. Пришлось ее в 1948 году упреждающим ударом ликвидировать.
Не укладывается балканская мозаика в створы племенных и вероисповедных конструкций. Слишком все непредсказуемо. Не угадаешь, с кем спасет братание и откуда грянет напасть. Кривые ятаганы с юга. Прямые танковые колонны с севера. «Точечные» бомбардировки с запада.
Как вертеться сербам под этими ударами? То им Москва — «город снов и идеалов». А то великую Сербию Йован Ристич выстраивает по германской модели (Леопольд Ранке вырастил-таки двух строителей: Ристича и Бисмарка). То сербы только и ждут, когда Александр II двинет Дунайскую армию против турок, и обещают присоединиться «в пять недель», а когда русско-турецкая война начинается, — пять месяцев тянут и уклоняются от боя, выжидая, что все сделается русскими руками.
Ох, эти счеты. В 1914 году именно из-за сербов ухнула Россия в мировую войну, в которой ей переломали кости, однако в 1941 году те же сербы преградили путь Гитлеру, и тот увяз на Балканах, инев мае, а в июне смог ударить по Советскому Союзу, и не управился с блицкригом до русской зимы.
Попробуйте же скалькулировать эти увечья на юридических счетах. Да посмотрите повнимательнее на балансы Гаагского трибунала, где судят сербских военачальников за зверства при попытке сохранить державу, но не судят с таким же тщанием албанских военачальников за зверства в попытках державу развалить, — а ведь над последними тоже веет образ державы: кончающаяся в муках Порта.
Белградские демократы могут предъявить калькуляцию, заставившую их выдать своего бывшего президента; миллионные кредиты будут проедены; долларовая цифра останется в памяти — не как живительный дождь инвестиций, а как тридцать сребреников, за который был продан вождь.
Биляну Плавшич, экс-президента боснийских сербов, осуждают в Гааге на 11 лет тюрьмы. В той тюрьме — сауна, массажные кабинеты, манеж для верховой езды, зал для танцев (Биляне 72 года, ей только танцевать и остается). Нет, правда, в тюрьме бассейна для плавания, «узницы жалуются»: видимо, отсутствие бассейна нарушает их права человека.
Хочется сравнить это гаагское узилище с титовскими застенками, где бывшие усташи совали с головой в парашу бывших коммунистов. и подсчитывали количество доносов.
Вернемся лучше от этих калькуляций к тому «иррациональному» (и потому не подвластному никакой калькуляции), чисто-человеческому (и потому «необъяснимому») базису отношений, когда, несмотря ни на что, сербы говорят: вместе с русскими нас сто восемьдесят миллионов.
Впрочем, это в 1945-м.
В 2000-м, стоя на белградских мостах под гуманными американскими бомбами, они формулируют более современно: — Русские, не бойтесь! Мы с вами!