Лев Аннинский

историк, литературовед, писатель

Меч мудрости или русские плюс...

Желание нарисовать дерево, просто дерево, как это делают европейские мастера,
соединилось с желанием посмотреть на вселенную сверху.
Орхан Памук «Меня зовут красный».

Как только стало известно имя Нобелевского лауреата 2006 года — Орхан Памук, — книгоиздатели объявили его «одним из лучших ныне писателей». Знатоки взрастившей его словесности уточнили, что это «самое яркое явление турецкой литературы за все время ее существования». Премия присуждена «за поиск души меланхолического города — Стамбула», — и читатели действительно находят очарование в стамбульских очерках: просвечивают горизонты — мифология сквозь воспоминания, явь сквозь сон, фантастические видения сквозь достоверные реалии «города и мира».
В большом «красном» романе Памука, над которым он работал все 90-е годы, меньше «города» и больше «мира». Но та же уникальная способность показывать одно сквозь другое.
Европа — сквозь Азию. Реальность — сквозь миф. Конкретное, реально растущее дерево — сквозь древеса, вечностью отшлифованные в сознании.
В романе действует мальчик по имени Орхан; имя, разумеется, не случайно: именно этому мальчику предназначено «записать» рассказываемую «историю» так, «чтобы она была интересна». То есть: «развлекаясь словесными играми, соревнуясь в иносказаниях, двусмысленностях и метафорах», — так, чтобы получилась «не очень правда, но и не очень ложь» (замечательная самохарактеристика Памука-писателя, если говорить о поверхности текста).
Поверхность занимательна и головоломна. Рассказчики меняются — слово дается не только живым, но и мертвым (зверски убитым) участникам действия. Такая стереофония в мировой литературе не новость: классический пример — «Расемон» Акутагавы, можно вспомнить и «Лунный камень» Коллинза, но четыре евангелиста останутся вне конкуренции. Памук работает с профессиональным блеском, но это для него не самоцель: задача глубже.

«История», рассказанная в романе, происходит за три с половиной века до рождения этого Орхана, то есть автора. Сквозь 1950-е (годы его детства) просвечивает время, когда османы, разгромившие византийцев, еще только утверждаются на их земле. Славное же — сквозь то и это время просвечивает вечность.
С точки зрения вечности — жизнь рассыпана на фрагменты, на бесконечно повторяющиеся сюжеты, на листки рассыпавшейся книги; эти листки летают, кружатся, встречаются, не опознавая друг друга, и только мастер-художник способен соединить их — по ведомым ему вечным признакам.
Нарисованное обладает способностью магического «наведения». Чуть изменишь на рисунке черты красавицы — ив реальности она разлюбит своего героя. Нарисуешь смерть — погибнешь. Спрыгнет с твоей кисточки на бумагу шайтан — и убедит тебя в том, как прекрасно убить собственного отца.
«И из-за этого вздора они убивают друг друга»?!
Именно. Красный цвет разливается по изящным, скрупулезно выписанным миниатюрам: рубин горит на эфесе сабли; красное покрывало скрывает от чужих глаз невесту; красные чернила смываются в воды Тигра с брошенных в реку книг; с красной краской смешивается вытекающая из жил кровь. «Есть только красный цвет, и только ему можно верить». Не очень ловкое (в переводе В. Феоновой) заглавие программного романа Памука — «Меня зовут красный» — точно передает ауру повествования, пронизанную мотивами страдания, насилия, гибели. иначе говоря — конца света.
Откуда это ощущение?
Здесь мы подходим к осмыслению главной коллизии Памука. Запад — Восток. Одно просвечивает сквозь другое. «Когда я на Востоке, я хочу быть на Западе, а находясь на Западе, стремлюсь на Восток». Естественное желание, когда видишь оба берега Босфора. Шайтан — вот кто все разделяет, Аллах же все объединяет. Но объединяет так, что именно ему, Аллаху, «принадлежат и Восток, и Запад».
Далее начинается драма. Европейцы — против подобного вселенского порядка. Их художники рисуют мир не так, как велит видеть его Аллах, а так, как хочет видеть человек. Отдельный человек, который смотрит на мир в перспективе. И художник, зараженный таким зрением, пишет перспективу. Отдельный человек не похож на других людей — в его изображении появляются индивидуальные черты. Возникает «портрет», который европейцы вешают на стену, словно это бог. Человек, со всеми его потрохами, оказывается на месте бога. И это знак конца света.
А раз так, то на месте бога может оказаться что угодно. Лошадь. Или дерево. Или — с особым смаком поминаемая — собака. Изобразить мир в перспективе — значит изобразить его с точки зрения собаки. Да и собака не с каждым будет говорить, а только с тем, кто понимает ее собачий язык.
Этой европейской манере (венецианской, как чаще формулирует Памук) противостоит. онне говорит «азиатская», он говорит «восточная». В рассуждении, которое я взял эпиграфом, западной манере противопоставлено искусство персидское. Но может быть и китайское, и монгольское, и индийское. Наконец (переступая красную границу Иран — Туран) может быть и османское. Праведную вселенскую жизнь пишут в Тебризе и Багдаде, в Герате, Ширазе и Самарканде. Славное — как пишут, как увидел их Аллах. Без всякого намека на «стиль», «манеру» и «индивидуальные особенности». Художнику вообще лучше ослепнуть, чтобы его не сбивал с толку внешний мир, — писать лучше всего по памяти, проникая в суть вещей. А суть неизменна. «Птица, летящая среди звезд, должна застыть в неподвижности, будто прибитая к небу».
«Старые мастера, ожидающие бархатной тьмы Аллаха, хорошо знают, что если днями, неделями, не шевелясь, смотреть на такие рисунки, то душа, в конце концов, растворится в бесконечном времени.»
Въедливый западный рассудок, конечно, задаст ехидный вопрос: а художник, мечтающий запечатлеть мир таким, каким его увидел Аллах, — не ставит ли себя на место Аллаха, и не больший ли это соблазн, чем европейский культ человека?
Этот провокационный вопрос Памук относит на счет зараженных европеизмом скептиков. Настоящий художник не дает смутить себя таким мелким хитростям. Его дух — во вселенной.
«Вселенная» — вот точка отсчета. Это слово чаще всего встречается в миростроительных рассуждениях Памука. Какой-нибудь местный «падишах», все владения которого простираются на десяток-другой кварталов (описанных Памуком с доскональной точностью стамбульского краеведа, прозревающего сквозь нынешние проспекты проулки XVII века, когда идешь на ощупь в темноте, натыкаясь на стены, и слышишь «кашель и храп спящих людей и стоны животных в сараях»), — владыка всех этих сараев зовется непременно: «падишах вселенной».
Я вовсе не склонен иронизировать над подобным титулом — Русь познала его цену в XIII веке, когда владыкой вселенной стал монгол Чингис. Я хочу почувствовать душевное напряжение современного художника, который пытается соединить отдельно стоящее дерево (мир как массу отдельностей) с желанием посмотреть на вселенную сверху (то есть объять мир как целое) — и при этом не лишиться рассудка..