Лев Аннинский

историк, литературовед, писатель

Меч мудрости или русские плюс...

Из двух определений Великой Отечественной войны первое изначально неоспоримо и ожидаемо. Унаследованное отВеликой Революции, это определение срифмовано с событиями, которые с начала двадцатого века нарастали в своем тяжком величии. Еще не закрепилось в сознании историков за империалистической войной слово «первая» — для этого «вторая» еще должна была разразиться, — но что она разразится, сомнений не было. И что будет — как и предыдущая — мировой. И, разумеется, великой. Вопрос был только в сроках. Мир, наступивший в 1918 году, и миром-то был каким-то нервно-судорожным. Куда вернейшим являлось найденное у нас слово «передышка». По типу «перебежки» и иной передислокации. В смысле: или пробежим, или сомнут.
Пока Европа судорожно перестраивалась, а Германия еще не окрасилась в коричневый цвет, — можно было по революционной инерции надеяться на некий германо-советский пролетарский проект, который сокрушил бы застарелую власть Британской империи. Но в 30-е годы расстановка сил круто переопределилась, причем обошлось без всяких пролетарских революций: Европу все отчетливее объединял Третий рейх, так что Москве впору было бы уже и вспомнить, что она — Третий Рим.
Можно сколько угодно спекулировать на советско-германском пакте 1939 года, изображать его сговором двух тоталитарных монстров, — но людям, сколько-нибудь чувствовавшим реальность, ясно было, что пакт — взаимная уловка ради выигрыша времени перед главной схваткой.
Эта неотвратимая схватка мало общего имела с финской кампанией, отодвигавшей границу от Ленинграда, с очередным разделом несчастной Польши, с изгнанием румын из Бессарабии. В свете дальнейшего эти кампании могли считаться пробой сил на дальних подступах, оперативной экспозицией надвигавшейся войны.
Надвигалась — Великая.
Не знали мы, однако, что обернется она — Отечественной. Вот уж чего не хотели, не ждали, не чаяли. Надеялись отвоеваться на чужой территории, да еще и малой кровью, потому что наших красных освободителей должны были встретить с распростертыми классовыми объятьями пролетарии Рура.
Не встретили. А мобилизованные в панцирные колонны вермахта рванули через наши границы. Ножом сквозь масло прошли сквозь те линии обороны, что мы успели выдвинуть. Отхватили Украину, Белорусию, врезались в исконно русские земли, вышли к Москве, обложили Ленинград, приготовились вымыть сапоги в Волге.

Пришлось свернуть пролетарские знамена и вспомнить 1812 год. Стала война Отечественной.
Было, однако, у Великой Отечественной войны еще одно определение, неофициальное, но неоспоримое: последняя. И оно, это определение, скорее поэтическое, чем практическое, держало выпрямленными души в ситуации, безысходность которой была бы невыносима.
Что эта война — последняя, верили советские интеллигенты, проникнутые революционным энтузиазмом и унаследовавшие от русских интеллигентов стремление пострадать за окончательную справедливость. Верили молодые поэты, мечтавшие в ходе последнего решительного боя пройти от Японии до Англии и учредить во всем мире «родину всех трудящихся». Верили красноармейцы, со штыками наперевес бежавшие преградить путь германской танковой лавине. Верили окруженцы, бредущие в концлагерь и ловившие отзвуки фронтовой правды сквозь треск геббельсовской пропаганды и лай эсэсовских собак.
Если б не верили, что эта война — последняя, как бы выдержали?
Но чем выше лестница власти, тем меньше иллюзий. Вождь тех миллионов, что зарылись в окопы от Черного до Балтийского моря, вряд ли задумывался о блаженстве всеобщего вечного мира. Ему было не до того. Христианнейшие идеи ранней юности давно выветрились из его сознания, зато крепко вросли в него русские матюги, усовершенствованные в сибирской ссылке. Речь шла уже не о мировой революции, царствие ей небесное, а о том, как выкрутиться из войны, которая уже два года бушевала на континенте, втягивая страну за страной. Хорошо еще, два года назад удалось повернуть германские танки на запад. Разумеется, коноводы народов не верили ни в какое ненападение, но пакт развязал одному из них руки против Англии и Франции, другому же продлил передышку, а еще — дал шанс отсидеться в стороне от драки, если, конечно, первый на западе увязнет.
А если не увязнет?
17 июля 1941 года заместитель наркома госбезопасности Меркулов подал совсекретную записку: «Тов. Сталину. Направляем агентурное донесение.» Источник, внедренный в штаб германской авиации, сообщает, что немцы нападут в ближайшие дни.
Тов. Сталин взял карандаш и поперек записки наложил резолюцию:
«Т-щу Меркулову.
Может, послать ваш „источник“ из Штаба Герм. авиации к еб-ной матери. Это не „источник“, а дезинформатор».
Резолюция за подписью «И. Ст.» наложена на документ от 17 июня.
До германского нападения — четыре дня.
Эта бумажка, которой судьба позволила в конце концов всплыть из архива, дает нынешним историкам еще один повод предположить, будто «И. Ст.» не ведает, что творит. Не говоря уже о форме, в которой он творит свои резолюции.
Грубость формы налицо. И она свидетельствует не только о давно вошедшей в легенды грубости нравов в ближнем кругу вождя, ной о его нервозности, явно дошедшей в данном случае до предела.
А есть от чего нервничать. Франция повержена, английский десант едва унес ноги из Дюнкерка. Расчет на то, что Гитлер увязнет на Западе (куда перенаправил его наш пакт), не оправдывается: вопрос только в том, когда и как вермахт развернется для удара на Восток.
На этот счет Сталин получает десятки, сотни сигналов и донесений, где и впрямь полно — с немецкой стороны — «дезы», контригры, военной хитрости. Чему верить? Дотянуть с передышкой до 1942 года — успеть перевооружить Красную Армию — не удастся. Надо решаться. То есть, надо «верить» донесениям вроде того, какое послано к.
Но это ведь не просто: «верить», это ж надо объявлять немедленную мобилизацию, а значит — получить от противника, уже отмобилизованного, немедленный удар.
Сталин его и получил — 22 июня. Десять дней не мог прийти в себя, выматерил ближайших сподвижников, уехал на дачу, приготовился к аресту. Его вернули: «наши силы неисчислимы», «надо жить и выполнять свои обязанности». Надо командовать.
— Братья и сестры!.. К вам обращаюсь я, друзья мои! — воззвал по радио, от волнения стуча о стакан зубами.
Последовали решения: о всеобщей мобилизации, о военном положении, о партизанской борьбе.
Теперь все было в руках народа, в руках миллионов людей, которым досталось выполнять решения и приказы. Миллионов жизней это стоило. Миллионы жертв были принесены ради Победы.
Миллионы жертв это «уже статистика»? Но каждая из них — трагедия. Так оплачивается Победа.
Нынешним людям нелегко представить себе психологическое состояние тогдашних людей: как это они сплотились вокруг человека, именем которого же всю «передышку» прожили («пробежали») под страхом ГУЛАГа. Те же ленинградцы, перенесшие террор 1935 года, все помнили: «Ишь, ты! Братьями-сестрами назвал!.. Пискнула крыса, когда хвост зажали.»
Зажав свои обиды, ленинградцы выстояли 900 дней и ночей блокады. Радио не смолкало. По радио звучали сводки. Звучала «Илиада» Гомера. И — стихи Ольги Берггольц.
Однажды все-таки радио смолкло. Диктор то ли от голода потерял сознание, то ли умер прямо у микрофона. Люди побрели к Радиокомитету: «Мы выдержим, пусть только радио не молчит». Гомер и Берггольц зазвучали снова. Теперь, если случались перерывы, в эфир пускали стук метронома: живы, живы, живы.
Даже одна только «звуковая дорожка» той войны — это кардиограмма, вобравшая тысячи оттенков горя и радости. От медленного: «Наши войска о-ста-вили.», словно через силу произносимого Левитаном, до его же, едва сдерживаемого ликования: «Наши войска о-вла-де-ли!..»
Финал этой звуковой Илиады — вопль восставших чехов в мае 1945 года: «Советский Союз! Советский Союз! Просим поддержки, срочно — парашютной поддержки! Высадка:
Ольшанское кладбище. Винограды 12.»
Берлин дымится в развалинах, восставшая Прага боится ответного карающего удара немцев. Конев стремительным маршем идет спасать чехов.
Самое страшное в эти последние часы войны — положение власовцев, которые поворачивают оружие против немцев и поддерживают восставших. Они-то на что рассчитывают? На то, что их прежняя служба у гитлеровцев будет сразу прощена?
Сколько там расчета, сколько искреннего раскаяния, сколько больной совести, сколько последнего отчаяния? Для этих людей, попавших в западню, война тоже была кончена. Последняя их война.
Самая страшная, самая безжалостная, самая горестная война в нашей истории.
Великая. Отечественная.
И вот она уходит в даль времени, эта великая война. Но не уменьшается в памяти, как следовало бы по законам исторической ретроспективы. Напротив, растет величие этой горестной вехи. Лицом к лицу лица не увидать? Люди, четыре года смотревшие в лицо смертельного врага, вряд ли думали о том, на каком расстоянии все это покажется большим и каким большим. Чтобы расстояние стало реальностью, надо было не дать погибнуть Отечеству.
Навеки эта война вписана в нашу память как Отечественная. Независимо от того, какие формы примет жизнь в Отечестве: демократические, авторитарные. Три поля у нас навсегда: Куликово, Бородинское, Прохоровское.
А что не последней стала та война. но что последнее в жизни человечества? Может, негоже в этом сюжете цитировать немца, а может, именно немца и надо сейчас процитировать, великого немца, который сказал: каждое мгновенье надо стараться жить так, словно оно последнее.