Лев Аннинский

историк, литературовед, писатель

Ядро ореха. Распад ядра.

— Вот вы, «шестидесятники»,
научились жить в условиях деспотизма, сохраняя лицо;
всю свою жизнь вы ухлопали на это искусство, так?
— Да, так. Ухлопали.
— Вот! А нам это ваше искусство вовсе и не по­надобится!
Из диалогов с молодыми

Понадобится или не понадобится — конечно, вопрос главный; я не без сожаления откладываю его на конец «диалога», потому что сначала надо выяснить, какое моло­дое поколение мы имеем в виду, с кем говорим, какой смысл вкладываем в слова.

«Шестидесятники» — поколение более или менее очер­ченное, определившееся, ясное. Это люди, становление которых падает на эпоху хрущевской Оттепели (1953— 1968). По второй половине этой эпохи (отчасти уже и послехрущевской, но еще либеральной) их и называют «шестидесятниками»; но называют и по первой половине: «по­колением Двадцатого съезда». Кто пришел за ними? Где грань? Как вообще отделять поколение от поколения, если рождаются люди вроде бы статистически равно­мерно... за вычетом войн, разрух и прочих бедствий, всегда, впрочем, четко обозначенных в истории?

В этой оговорке — ответ на вопрос. Драматичные со­бытия истории — вот что членит народ на поколения, вот что превращает мирный резервуар «населения», попол­няющийся, как бассейн из трубы, — в бурный океан, по ко­торому бегут волны: волны поколений. Бедствия (на­шествия, революции, войны) — вот что делает людей того или иного «призыва» — призывом, то есть поколением. Константой может оказаться и отсутствие ожидаемых со­бытий; ощущение «отложенного бедствия»: то есть иллюзия благоденствия, ведущая к совершенно особому складу пси­хологии («Буря бы грянула, что ли — чаша с краями полна»). Пример: мнимая, «застойная» стабильность брежневской эпохи, отсутствие событий, вернее, подавленность их — все это породило минимум в двух советских поколениях глубо­чайший скепсис и недоверие к действительности. Так что «отрицательные события» — тоже события, и точно так же помогают поколениям определиться — отделиться от пред­шествующих и последующих волн.

Момент отделения (самоопределения) — дело довольно драматичное. Читая критические статьи о нынешних моло­дых, я то и дело натыкаюсь на любопытную законо­мерность; они отделяют себя от «шестидесятников» (те — «научились жить при деспотизме», а эти — не хотят учить­ся), однако внутри молодого массива граней не прово­дят. То есть между «семидесятниками» и «восьмидесятниками» для них грани нет. И самоназваний, похоже, еще нет: ни у тех, ни у других.

А есть вот что: мы все — пропущенное поколение. Так, кажется, окрестили своих сверстников литературные крити­ки, когда жаловались на трудности публикаций и на редак­торские муки, доставшиеся дебютантам 70-х. Прошло десять лет, миновали 80-е, и вот в статьях критиков, пишущих от имени уже нового поколения, «восьмидесятников», я, к изум­лению моему, встречаю то же определение: мы — «про­пущенные». Нас не пустили, не пропустили, мы безголо­сые, зажатые, обделенные, нас не хотят выслушать.

«Граждане, послушайте меня!» — надрывался когда-то и Евтушенко, лидер поколения «шестидесятников».

О чем это свидетельствует?

Я бы сказал, что через стадию молодой обиды проходят все поколения, если бы не нужно было делать оговорки для тех нечастых случаев, когда молодые люди чувствуют, что родились «вовремя». Это тоже бывает (я ниже про­демонстрирую). Но чаще бывает другое: «не вовремя»! И, пробиваясь, чувствуют себя молодые обойденными. Пока не выскажутся. В крайнем выражении, в ситуации ис­торического катаклизма, это ощущение может застыть навсегда. Как клеймо: потерянное поколение. Такое тоже бывало в истории, и в недавней. Но не теперь. Нынешние молодые — отнюдь не потеряны. Ни те, что сегодня пишут «другую прозу» (в пику всему и в отрицание все­го, что писалось до них), ни те, постарше, что пишут «нор­мальную прозу» и жалуются только, что поздно пробились. Но пробились же! Так что «пропущенность» этих молодых (и немолодых уже) творцов в раскладе сил и характеров современной культуры сильно преувеличена. А главное —смазывается картина.

Картина же, реальная картина смены волн, интересна тем, что под титулом «пропущенности» работают сейчас совер­шенно разные генерации. Люди 70-х годов (то поколение, чьи глашатаи обрели голос в 70-е годы) — и люди 80-х го­дов (заговорившие только что, в 80-е) — это совершенно разные варианты духовного опыта. Люди, чье формирова­ние пришлось на годы «застоя», и люди, нашедшие себя в эпоху «гласности». Или так: люди, родившиеся в соро­ковые годы (послевоенная скудость, послевоенное одушев­ление), и люди, родившиеся в годы пятидесятые (от­таивание, либерализация со всеми прелестями и иллюзиями) Они же вскормлены разным молоком!

Так я хочу несколько уточнить свой подход.

Что вообще определяет судьбу всякого поколения, вернее что ее исчерпывает?

Три точки. Момент рождения. Момент подтверждения — «конфирмации» (самоосознания, самоопределения, формирования). И, наконец, момент финальный: наиболее полное самовыражение: «акме».

Ну, скажем, вот эти три точки для «шестидесятников» (мое поколение): рождены в 30-е годы, во времена лютого сталинизма; «пришли в себя», то есть конфирмованы — в эпоху Двадцатого съезда (первая десталинизация); окон­чательно выразились — при начале «гласности» (окон­чательная десталинизация).

Третью точку, вообще говоря, в нашем разговоре можно опустить. Она — для «высших достижений» и «последних слов» — «для гениев». Рождается поколение, формируется — вокруг первых точек. Остальное — во многом вопрос ин­дивидуальной судьбы. Скажем, Достоевский вышел на уро­вень всероссийского признания — к финалу жизни; его «акме» — рубеж 1880-х годов; и идеи его начинают свое всемирное шествие с этого времени. Но сформирован До­стоевский — среди «людей сороковых годов», в лоне по­коления, рожденного между наполеоновским нашествием и декабристским восстанием, к конфирмации подведенного гибелью Пушкина, а еще более — гибелью Лермонтова, когда обозначилась полная невозможность внешнего дейст­вия, и огонь пошел внутрь...

Грань рождения,— вот то первое, что расслаивает людей на поколения. Это важно, рожден человек до пожара Моск­вы или после: он с младенчества застает ту или иную систе­му ориентации. Или — грань поближе к нам: это важ­но, рожден человек до 1953 года или после, впитал он атмосферу живого обожествления вождя или атмосферу, когда пошатнулись основы,

Вот почему, кстати, рубежом рождения, разведшим буду­щих «семидесятников» и «восьмидесятников», я называю год смерти Сталина.

Конечно, неизбежны «люфты». Особенно интересны лю­ди «рубежные» — рожденные на рубеже. Как Пушкин, оказавшийся в 1799 году между будущими декабристами и теми, кто после­дует после крушения попытки. Или — Коржавин, рожденный в 1925 году и оказавшийся между поколением «меченых» и поколением «последних идеалистов», «шестидесятников». Од­нако, соединяя черты тех и других, такие люди все-таки «сваливают» туда или сюда. Как рожденный в 1941 году Юрий Кузнецов сваливает «сюда» (к «семидесятникам»), а рожден­ный в 1940 году Иосиф Бродский — «туда» (к сокрушен­ным идеалистам). Как и Коржавин — к ним же, к идеалистам, а не к фронтовикам, «меченым» (хотя по времени формирует­ся очень рано, вместе с ними). Как Пушкин, впитавший заветы XVIII века, но открывший дорогу (и давший язык) первому поколению века XIX — собственно, «пушкинскому»,

Еще одна оговорка, прежде чем я попробую дать исто­рическую схему поколений: схема должна ограничиваться русскими рамками. Вся эта система координат — внутри­национальная. Формирование поколений происходит внутри национальных организмов. Параллельно России, скажем, — в Германии, могут идти аналогичные процессы, по тем же законам и даже в том же ритме, но — другие про­цессы.

Переклички — только в тех случаях, когда история за­секает прямые воздействия. Например: в России «люди сороковых годов» XIX века сформировались под сильнейшим воздействием немецких философов, но сами-то эти философы рождены германской ситуацией. Равно как и русские «пан­слависты», в 1880-е годы ответившие «пангерматистам». Или — пример из близкой реальности: поколение, соста­вившее в 80-е годы основной корпус сил литовского «Саюдиса», сформировалось в свое время в непосредственном контакте с русскими «шестидесятниками»; Марцинкявичюс времен «Сосны, которая смеялась» — союзник Аксенова времен «Звездного билета». Но, разумеется, там и генезис другой, и путь, и судьба. Как и у пары Драч — Коротич, рожденной украинскими 60-ми.

Теперь о том, с какой частотой надо отсчитывать, вернее, нащупывать исторические водоразделы поколению.

Не вовлекая читателя во все выкладки, в результате которых я пришел к нижеизложенному выводу (а я над диалектикой поколений думаю давно), положу сразу, что шаг отстояния одного поколения от другого — лет двенадцать-тринадцать. Число нащупывается эмпирически, но соответ­ствует и азам демографии: четверть века—нормальный шаг между отцами и детьми; с учетом того, что между ними всегда вклинивается еще и поколение «старших брать­ев», мы получаем в век — поколений восемь, идущих генетически «через одно», исторически же куда более слож­но, ибо «деды» могут оказаться союзниками против «от­цов», «отцы» — против «старших братьев» и т. д., впро­чем, вовсе не обязательно против — главное, что вся­кое новое поколение должно иметь роль, миссию — оно должно осознать себя другим.

Итак, нынешние «восьмидесятники» не похожи на «семи­десятников». Отсчитав еще дюжину лет вглубь, получаем очередной «год раздела» — 1941-й; родившиеся раньше успе­вают впитать воздух реальности, которая зовется «довоен­ной»; родившиеся позже попадают в войну как в ситуацию отсчета. Еще вглубь: разламываются поколения по времени Великого Перелома; здесь тоже разный «воздух» рожде­ния: до и после, но и тут грань: родившиеся раньше 1928 года как раз успевают, подросши, попасть в пекло войны — в поколение «меченых». Дальше вглубь — режет­ся в памяти 1917 год, раскроивший рождением еще два поколения. Около 1905-го — еще грань, около 1896-го — еще, около 1881-го — еще, около 1868-го — еще... Там, на столетней от нас дистанции, все еще резко выделяется поколение людей, возглавивших русскую революцию.

Еще шаг в глубь XIX века: середина 50-х годов, финал Крымской войны, шок отрезвления, конец николаевской эпохи, начало эпохи Реформ. Следующий рубеж — около 1841 года. Какое событие? Смерть Лермонтова хотя бы... ниже я попробую объяснить, в чем ее символичность. Дальше — 1825 год: Сенатская площадь. Дальше — 1812-й: нашествие, пожар Москвы, Отечественная война. Дальше — рубеж веков... Год убийства Павла? Нет, Пушкин заставляет отнести рубеж немного вглубь, задев VIII век; да ведь и смена монарха, особенно такого непрочного, как Павел, важна в данном случае лишь как веха, когда одна ста­бильность сменяется другой стабильностью.

Век Екатерины — стабильность: Абсолюты, Разум, Просвещение.

«Дней Алек­сандровых прекрасное начало» — тоже стабильность: стабиль­ность идеалов, по которым отныне следует перестроить жизнь...

Глубже не пойдем. Станем теперь возвращаться сюда, к нам, по этим ступеням.

Итак, пушкинское поколение. Золотая точка отсчета. Рафаэлевская соразмерность. Отделим этих людей от декабри­стов, встретивших 1812 год не мальчиками, но мужами: у будущих декабристов конфирмация — при Бородино, декабристы (опираюсь на выводы М. Гершензона) — люди действия, а не рефлексии, люди дела, люди акций, цельные и монолитные. Два поколения спустя придут как раз люди рефлексии, люди духа ("оранжерейное поколение",— скажет Гершензон). Так вот, пушкинское поколение — между теми и этими. Гармония духа и реальности. Опора на реаль­ность: уже не презрение к ней, как у Чаадаева, и еще не ужас перед ней, тайный ужас от ее пошлости, как у "людей сороковых годов«,— нет, тут именно гармония в основе. А в результате? Великая поэзия. Пушкинская плеяда. Баратынский и Тютчев. Великое искусство; Верстовский и Глинка, Брюл­лов и Иванов. Величие духа. Гоголь, впоследствии пере­осмысленный как писатель бытийного ужаса и гнева, в душе своей хранит незыблемость идеала и надежду, что реаль­ность его не утратила.

Следом за пушкинским — «оранжерейное поколение»; рожденные между 1812 и 1825 годами. Вот когда бытийный ужас и праведный гнев начинают подкашивать гармонию. Вот когда концентрируются чувства на полюсах души и идеи твердеют в идеологиях. Западники и славянофилы — уже не одержимые искатели вроде Белинского и Хомякова, а систематики и вожди. Герцен и Катков, Грановский и Аксако­вы: позиции непримиримы. Контрастны поэтические гении: Некрасов — Фет. Контрастны великие художники; До­стоевский — Тургенев. Даже у близких, как Тургенев — Гончаров,— наступающая непримиримость. Нет, еще не рас­кололось — только надтреснуло. «Кающиеся дворяне». Ли­беральный царь Александр 11 — из этого поколения. Эпоха Великих Реформ, великих надежд — их детище. Они-систе­матичны, они выдвигают великих ученых, из них — Буслаев, Сергей Соловьев. Но в душе уже зреет ад. Символ внутрен­него надлома этого поколения — Лермонтов.

После расстрела на Сенатской площади рождаются совсем другие люди. Те, что будут «конфирмованы» в радикализме Крымской войной. Будущие «шести­десятники» XIX века. Точнее, будущие вожди 60-х годов. Из них — Чернышевский и Салтыков-Щедрин. В противо­вес —Толстой, Лесков. В противовес Сергею Соловьеву — Щапов. В развитие принципов Добролюбова, Антоновича и Писарева — Каракозов. Крайний рубеж рождения — 1841-й. Дальше — новое поколение: «мальчишки». Их символиче­ское начало — в смерти Лермонтова.

Почему смерть Лермонтова кажется мне событием, до­стойным обозначить грань: отделить людей, родившихся в ситуации, которую Вадим Кожинов не без оснований назвал «духовной Элладой», от людей, родившихся в ситуации. которую не вез оснований можно назвать духовным адом? Смерть Лермонтова соединена в русском сознании со смертью Пушкина: двойной удар погребального колокола; солнце закатилось... плач Гончарова при известии о ги­бели Пушкина. Что же такое гибель Лермонтова? Повторение? Да. Подтверждение закономерности? Да. И страшнее: ощущение дурной закономерности. Пушкин все же был убит в борьбе равных. Он и сам надеялся убить Дантеса... впро­чем, дело, конечно, не в Дантесе: это был поединок поэта с Властью, с Царем, с Толпой, с Роком, В ситуации Пуш­кина поединок хранил черты рыцарской равнодостойности сторон. Лермонтов уже словно бы затравлен... Я не о Марты­нове, конечно, а все о том же: о Власти, роковой силе Власти. Гибель Пушкина — поражение, случай; гибель Лер­монтова — дурное правило, раскол реальности, распад ее, потеря закона.

Дети, рождающиеся после 1841 года, уже впитывают воз­дух ненависти, атмосферу распада: еще не распада реаль­ности, но распада общего закона в ее составе. Иллюзии кончены, скрепы разошлись — бес может входить в щели, в души. Что за поколение рождается в 40-е годы? Салты­ков-Щедрин называет их: «мальчишки». Не путать с «шестидесятниками»! Те звали — эти явились на зов. Те — вож­ди, а эти — боевики. Те пробудились в эпоху подготов­ки Освобождения, на его волне, на заре надежд — эти пробудились в эпоху, когда иллюзии развеялись, когда ста­ло ясно, что освобожденный от крепости мужик вовсе не ангел (как и его полпред разночинец), что Освобождение грозит разгулом, развалом, разломом. В сороковые годы рождаются Кропоткин и Михайловский, Нечаев и Решетни­ков. И «новые люди», предсказанные, накликанные Черны­шевским. С наступлением пятидесятых годов рождаются и будущие народовольцы. Один за другим: Желябов, Фигнер, Перовская, Михайлов, Гриневицкий... Поколение «мальчишек», «новых людей» окончательно определяется как поко­ление цареубийц. Их будущий душитель, Александр III,— из того же поколения.

После 1855-го — то есть с середины 50-х и до конца 60-х — появляется поколение, смутно и расплывчато обозначенное в памяти истории. То ли опоздали они, то ли поспешили родиться, то ли не решили свою задачу, то ли легли зало­гом для задач будущего. Это поколение выдвинуло людей, чья духовная работа сказалась за пределами мыслимой ими жизни, не только хронологически, но и по существу. Плоды их Труда усвоены в ситуациях, невообразимо далеких от их времени, и невероятно разных. В эти годы рождаются: Плеханов и Иннокентий Анненский, Розанов и Гаршин, Сера­фимович и Сологуб, Вернадский и Вербицкий, Глазунов и Мережковский, Шестов и Вересаев... Разброс и «несовместимость» позиций, как ни странно, благотворны: конфирмо­ванное в земскую эпоху, это поколение готовится строить Россию так, как будто ей ничто не грозит, это поколение разворачивает веер возможностей, оно наивно-плюралистично, оно развивается так, словно России уготованы века гармоничного развития. И только Чехов, сотканный, как и остальные, из «малых дел», «подробностей» и «конкрет­ностей», — глухо чует катастрофу. Чехов, писатель несостояв­шейся русской демократии. (Потрясающее гроссмановское определение). Я назвал бы это поколение чеховским.

Дальше — разрушители старого мира. Поколение, родив­шееся после «поворота вправо» (тут сигнальный —1866 год — первый после Освобождения зажим мысли, закрытие и раз­гон журналов). А другая грань? — 1 марта 1881 года. В этот промежуток рождается поколение будущих большевиков. Ле­нин в нем — «старик». Сталин и Троцкий — полюса пси­хологического напряжения. Горький — главный пленник духа. Николай II и Азеф, ровесники,—символические фигуры. Сталь твердеет в противовес распаду и двойственности. «Чеховское начало» обесценено в той или в этой непри­миримости. Именно это поколение выдвигает в противовес большевизму последовательную альтернативную систему ценностей: Бердяев, Булгаков, Франк, Лосский...

Далее идут «рожденные в года глухие», в 80-е годы — младшие большевики — главная убойная сила гражданской войны, романти­ки военного коммунизма, отчаянные головы нэпа, а на другом конце того же поколения — последние обреченные «старые интеллигенты», они же — первые насельники ГУЛАГа. Поколение Блока и Грина, Андрея Белого и Саши Черного, Керенского и Рыкова, Буденного и Демьяна Бедного, Спиридоновой и Вахтан­гова. Их «конфирмация» — 1914 год: «мальчишки», получающие в руки оружие, очередные «мальчишки» русской истории. Им и война не кажется катастрофой. Наоборот: начало гран­диозного преображения мира. Поколение опьяненных.

При их младших братьях, рожденных в девяностые годы, созревают духовные и психологические плоды произошед­шего. Это поколение, простирающееся рождением вплоть до революции 1905 года и конфирмованное гражданской войной, дает плеяду великих поэтов от Маяковского до Цве­таевой и от Есенина до Багрицкого. Оно дает «классику соцреализма», все варианты — от Фадеева и Шолохова до Артема Веселого и Эренбурга. Оно губит себя в терроре и оно же держит страну в военном режиме; оно завер­шает систему и вынашивает ей далекий и смутный противо­вес. Это поколение Николая Островского и Андрея Платонова. Первоначальный облик: веселые парни в косоворотках. Само­ощущение: «родившиеся вовремя». В том смысле, что как раз «поспели к гражданской». Не полководцами поспели — про­стыми бойцами. Но и полководцами тоже поспели, — не к гражданской, а к следующей: из этого поколения — мар­шалы Великой Отечественной войны...

Далее идут «не поспевшие». Опоздавшие родиться. Дети «позорного десятилетия», пришедшие в этот мир между 1905-м и 1917-м. Не знали, чем конфирмоваться: «передыш­ка»! Ни войны уже нет, ни революции: мирный штурм. Вот первое подлинное советское поколение, то есть не «перекованное» из «старого материала», а сознавшее себя уже в прин­ципиально новой реальности. «Дети Арбата», по позднейшему определению А. Рыбакова, вряд ли долговечному (Арбат — символ совершенно других реальностей). По акту символи­ческой конфирмации я назвал бы их поколением Ленин­ского призыва. Это они, люди в гимнастерках-сталинках, сменили в структуре власти веселых парней в косоворот­ках — процесс, отмеченный Надеждой Мандельштам. Это они подняли на своем хребте культ Сталина. И они же вынесли на своем хребте основную тяжесть войны. Поколение бор­цов. Твардовский и Шаламов, Бабаевский и Кочетов, Домбровский и Грибачев... Я не о масштабе дарований, а — о характерах, о неумении поступаться принципами.

Далее идут — первые дети Системы, рожденные между 1917-м и 1927-м, «Лобастые мальчики невиданной револю­ции». Поколение «меченых», легшее под танки, конфир­мованное в 1941 году бомбами. Поколение обманутых надежд и несостоявшегося бунта: неосуществленные «декаб­ристы ÕÕ века». Они дали великую фронтовую лирику от Слуцкого до Межирова и от Самойлова до Окуджавы. При них — колоссальный поворот энергии внутрь. Из них — Сахаров и Солженицын.

Младшие дети Системы рождаются в 30-е годы. Точнее, между 1928-м (и Великий Перелом следом) и 1941-м. Последние идеалисты. Невоевавшие романтики. Спасенные мечтате­ли. Поколение, «конфорнованное» Двадцатым съездом: люди Оттепели, «подснежники», «шестидесятники». Смятые в 1964 году. Они дали «исповедальную литературу» тут и «третью волну» там. Из них Аксенов и Войнович (там), Распутин и Шукшин (тут). С ними — Трифонов, «не по­спевший» на фронт. С ними — Коржавин, еще одна «погра­ничная» фигура, сдвинутая временем к «шестидесятни­кам». Их опыт — умение сохранить лицо в условиях деспо­тизма. Они — пожинают плоды двадцать лет спустя, уже в эпоху гласности, каковую общественное мнение и относит великодушно на их счет. Это — их «акме», их жатва и их, наверное, последний выход.

Между поколением Двадцатого съезда (моим поколением) и собственно поко­лением гласности — «семидесятники». Люди, родившиеся около 1941 года — и после. Те самые, что отделяют себя от «шестидесятников». Те самые, от кого сейчас от­деляют себя «восьмидесятники».

Сначала — о первой границе.

На этом рубеже — два крупнейших поэта, можно сказать, ровесники, диаметрально противоположные по цен­ностям и, тем не менее, изумительно единые по неприятию либерального идеализма, который оба они: и Юрий Кузне­цов, и Иосиф Бродский — отвергают с разных позиций, Кузнецов — с позиций национального дома, оборачивающегося у него пепелищем, Бродский — с позиций всемирного бездомья, которое катастрофично «по определению». Что я рушится в их сознании? Рушится — история как процесс в котором можно участвовать, позитивно или негативно. Ответ — неучастие. Неучастие, которое рождается из участия, из отрицания, из бунта и протеста (характерного для «шестидесятников»). Но это уже совершенно новая ориентация личности: ориентация не по «звездному небу над нами», а по «нравственному закону внутри нас». То есть изнутри индивида, ищущего место не в структуре мира, а в щели, в нише, полости, где мир его не достанет. Кузнецову нужен «край света» — выход за его пределы. Бродскому... Интересно: по мнению Ефима Эткинда, Бродскому лавры нобелиата достались не потому, что он оказался будто бы популярнее или влиятельнее других претендентов, он эти лавры снискал вопреки архаичному (по теперешним мировым стан­дартам) стилю, и только потому, что нащупал и утвердил новую мироориентацию, путь личности, отмежевывающей­ся от всех доктрин: правых, левых, ошибочных, правильных — любых. Поразительно, что Михаил Хейфец, комментируя это наблюдение, дает определение мироощущению Бродскому не просто на языке социума; «люмпен-интеллигенция», но на языке нашего социума.

Заметьте это определение; люди, которые «пошли в истопники, дворники и лифтеры...». И сравните его с самохарактери­стикой героя Ю. Кузнецова, который, задумав уйти на край света, подается... за угол, где искомый край и обретается. Если «за углом» не пивная, то что же? Котельная?

«Поколение истопников» предвещено двумя крупнейшими пограничными фигурами, родившимися в момент, когда исто­рия, втянув Россию в мировую войну, начала отсчитывать биографии будущих «семидесятников». «Семидесятники» они — по времени самоосознания. Люди, к которым Двадцатый съезд пришел слишком рано, а Апрель­ский Пленум — слишком поздно. Поколение, попавшее в мертвый сезон «застоя».

Это вовсе не значит, что они не выдвинули своей вер­сии духовного самоопределения и не дали ярких художников. Дали. Выдвинули. Им действительно не досталось легкого издательского пути: в печать они прошли с долгим изнуря­ющим скрипом. И они, действительно, не выдвинули звонко-скандальных имен, долгое время работали «скрыто». И имен­но при них «эстрадная лирика» окончательно отступила перед «тихой». Но они выдвинули совершенно новую концепцию реальности — Руслан Киреев, Петр Краснов, Владимир Маканин («пограничная» фигура, писатель, начавший как «ше­стидесятник», но сменивший задачу). Они попытались понять загадку «серединного» человека, «среднего» человека, «нор­мального» человека. Их концепция оказалась резко проти­востоящей романтизму и даже несколько вызывающей на фоне нашей непредсказуемости и ненависти ко всяческой «середине». Отсутствие крупных поэтов в этом поколении не кажется, странным; в отличие от «шестидееятников», борцы эпохи «застоя» не застали уже и следов идеализма, они не получили в наследство никакой романтики: ни ложной, ни истинной; ложь стала для них формой информации; скеп­сис — отдушиной; они преодолевали реальность — с нуля: социологи низа, летописцы барака, искатели несуществую­щего среднего класса.

Как окрестить их? Одно время их называли — «соро­калетними». Бессмысленность такого определения растет прямо пропорционально времени его употребления. Впро­чем, в 70-е годы, когда к ним это имя приклеилось, опреде­лить их по существу было немыслимо.

Как же назвать их по существу, их, конфирмованных в 1968 году подавлением Пражской Весны и увидевших бес­силие «шестидесятников» с их идеалами? В отличие от этих последних, они в идеалах действительно разуверились. Они попытались прильнуть к реальности, стали искать ответ в прагматике, в конкретных «малых» делах. Многие из них кля­лись именем Чехова, недаром, они искали опору в «сред­нем человеке», в «логике быта». Отрицательный ответ, зафиксированный в их книгах (бессилие «среднего человека», распадение «быта»), не исчерпал смысла их опыта: кое-что они предложили в самом типе поведения. Они отказались выби­рать из отцов правду, отказались кричать о своих правах, отказались служить Системе. Первое поколение детей Си­стемы, ушедшее от Системы. Куда?

В независимость. В частную жизнь. «В сторожа)» В смотри­тели музеев, в дворники! Обеспечить себе прожиточный минимум — минимум независимости. И, притаившись, думать, искать, взвешивать, готовиться. К чему? Это в тумане. Но тип поведения предложен и завещан последователям. По этому вкладу я и склонен закрепить за «семидесятниками», ро­дившимися между 1941 и 1953 годами, имя «поколение дворников». Кто после них?

Люди, не к мертвому «застою» подоспевшие в возрасте «конфирмации», а — к Гласности, к Перестройке. Поколе­ние оглашенных. Массовый корпус движения Перестройки. В отличие от ее идеологов, «шестидесятников», эти — не идеологи, они — принципиальные антиидеологи. Для них, ро­дившихся после 1953 года, Сталин — историческая фигура, вроде Петра или Грозного. В воздухе эпохи они уже не застали ни флюидов всеобщего идольского поклонения, ни соответ­ствующего страха. Можно сказать, что это первое совет­ское поколение, не знающее врожденного страха. Другая грань рождения — 1968 год. Родившиеся после — застают уже другую ситуацию, когда веселое брожение Первой Отте­пели окончательно уступает место сервилизму и лукавству «застоя». Но и из этой лукавой эпохи, совпавшей с их дет­ством и отрочеством, будущие счастливцы Гласности вы­носят не страх, не отчаяние и даже не скепсис. Они вы­носят — азарт.

Усвоив с детства, что мораль — двой­ная, что можно «днем» говорить одно, а «ночью» читать другое, не найдя в обществе ничего, кроме лжи и цинизма,— они защищаются соответственно: цинизмом напоказ и ложью как приемом. Они отвечают поветрием западной моды в музыке, бурным расцветом авангарда в живописи, метаметафорикой в поэзии и абсурдизмом в прозе. Под всем этим прощупывается страннейший русский принцип: чем хуже, тем лучше; не дается все — не надо ничего) Активность рванувшаяся сквозь плотины, дала эффект гиперкомпенсации, маскарад бунта: мы — не рабы!

Удивительный бунт: не срывание масок, столь излюбленное русской классикой, а их напяливание, перепяливание, выворачиванне,— маски, носимые в качестве лиц.

От кого нам досталась в наследие

Эта маска с бесчувственным ртом?

Одноактовой жизни трагедия,

Диалог резонера с шутом.

Сергей Гандлевский

Резонер — амплуа из прошлого, наследие прежних поко­лений, Это скорее всего «шестидесятник». А вот шут — это свое. Чтобы вписаться в реальность, надо стать шутом. Ре­альность — не система истин, предметов, закономерностей; реальность — система теней, знаков, слов, этикеток, сов­падений. Разуму она не поддается, зато душа бродит в этом элизиуме завороженно:

Цикады, мой Рамзес, поют цикады.

Цикуты мне, Сократ, отлей цикуты,

В ЦК, не обратишься ли в ЦК ты?

Нет, брат мой разум, я, душа, не буду.

Татьяна Щербина

Поэтика абсурда? Возможно. Но вот та же драма, переданная в классически ясном ключе:

Не над нами вороны кружили.

Кто был зол, кто чересчур умен.

Не убили — памяти лишили.

Не убили — не дали имен.

Ольга Гречко

Реальность обладает всеми видимыми чертами, но в самом ее основании — подмена. Нет имени — имя пропало в ворохе псевдонимов. В сущности, нет реальности, есть только «правила игры», переклик рефлексов и отсветов, соот­ношение знаков, очерчивающих вакуум. Я взял несколько штрихов из поэзии, можно взять из прозы (из странной прозы, "другой прозы«,— как ее пытаются определить кри­тики), из Нарбиковой.... Можно вслушаться в рок-музыку, в «интонации робота» у Виктора Цоя, у В. Бутусова или еще у кого-нибудь из авангарда 80-х. Можно всмотреться в фак­туру гиперреализма новой живописи... и все равно придешь к коренному пункту менталитета поколения оглашенных: реальности — нет.

«Шестидесятники» были в отчаянии от того, что реальность не такая, как мечталось. Младшие из поколения «сторожей и дворников», в отчаянии же — ушли от этой реаль­ности, спрятались, оградились.

Нынешние, «оглашенные», выработали ощущение, совер­шенно фантастическое для всех предыдущих поколений: реальности нет. Вообще нет. В основе нет, в фундаменте.

Отсюда — намерение строить в воздухе. Культура — не надстройка, не функция, не подпорка. Культура — само­определяющаяся, самодостаточная, саморазвивающаяся си­стема. Фактически перед нами первое и последнее советское поколение (может быть, и первое русское поколение), для которого культура — ценность абсолютно независимая, не нуждаю­щаяся ни в опорах, ни в санкциях извне. В глазах предыдущих поколений она была всегда для чего-то (для торжества прогресса, нравственности, истины, для Бога, для воспитания людей, для построения справедливого общества, для высшего смысла). Теперь — «ни для чего». Вещь в себе.

Это умонастроение отнюдь не гармонично, как может по­казаться на первый взгляд. У его адептов — ситуация дра­матичная. Мотивы их творчества скорее мятежны, чем сба­лансированы. Я воспроизведу эти мотивы по работам Евге­ния Шкловского, литературного критика, выдвинутого поколением «оглашенных» (прошу не путать его с Виктором Шкловским, громогласным и блистательным трубадуром по­коления «рожденных вовремя»).

Те были рождены, чтобы переделать мир. Эти — не переделывают. Их мотивы: вложение свежих сил в пустоту. Ненависть к «виноватым», доведшим их до жизни такой (как будто их кто-то заставлял!). Безнадежный отказ от «смысла жизни» — стремление «прос­то жить», жить, не думая, уповая на самоигральную муд­рость жизни как таковой. Растерянность души, которую вели, вели и вдруг — отпустили. Надо обживаться, а обжи­ваться не с чего. Надо держаться своими силами, а сил нет. А если есть, то неуправляемые. Надо отвечать за себя, а отвечать страшно. Надо расходиться, чтоб каждый — сам по себе, а — непривычно. Как жить? Цели нет, а путь ука­тан. «Синдром колеи» — не свернешь. Ледяное одиночество, комплекс обойденности, отброшенности, психоз бесприюта. «Синдром стены» — и не прошибешь, и не отойдешь. Лейт­мотив: толпа. Лейтмотив: рой, куча. Лейтмотив: «общее житье» — общежитие. Парадиз коммуналки, перенесенной в отдельные квартиры.

Жизнь в коммуне — коммуналка как идеал единства — результат свободного выбора первых советских поколений, первых детей Системы. Теперь все вывернуто, теперь призрак коммуналки — результат бытийного ужаса людей «высе­ленных», «маргинальных», выброшенных в пустоту небытия. Они жмутся обратно в кучу. Они не выбирают — у них нет для этого критерия, им нечем отличить плохое от хорошего, они едва нащупывают почву, у них — «донравственный уровень».

Все — наощупь; вещи, блага, тряпки, звуки,— и все призрачно. Умножение абсурда — ответ абсурду, попытка к нему притерпеться, привыкнуть. Гашение встречным огнем. Глухая мрачность компенсируется безудержным зубоскаль­ством, одиночество — яростью бродяги, ощущение зыб­кости мира — эстетизацией хаоса, изыск стиля — люмпенизацией стиля: грубостью, кичем.

Я не берусь углублять и корректировать здесь анализ молодой прозы, данный в статьях Евгения Шкловского,— он знает и чувствует свое поколение лучше меня. Рискну только подсказать этому критику одну забавную параллель, на которую он натолкнулся в одной из своих статей, но, ка­жется, пропустил мимо сознания. А параллель не только забавна, но и символична.

Итак, мир кажется насквозь «сделанным», искусственным, выдуманным. То ли это Вавилон (патетический план), то ли музей (элегический план), то ли игротека (комический план). Системно его не опишешь, но пародийно — можно, с помощью детской считалочки: «На золотом крыльце сиде­ли...»

Так случайно лн две молодые писательницы, две Татьяны: Набатникова и Толстая,— независимо друг от друга, одна в Челябинске, другая в Москве — ухватили эту считалочку в названия своих книг? Исходят-то из одного, как в финале считалочки: «Кто — ты — такой???»

Имена утрачены. Утопии опровергнуты. А жить надо... Еще из диалогов с молодыми:

— Вот вы, «шестидесятники», выстрадали социализм с че­ловеческим лицом?

— Да, Мы выстрадали.

— Вот! А нам этот ваш социализм с лицом вовсе и не нужен! Ни с каким лицом он нам не понадобится. И ка­питализм тоже. Мы будем строить современное общество; нам допотопные определения ни к чему!

Что тут скажешь? Что «современное общество» рано или поздно напорется на свои проблемы? Так ведь не по­верят. И правильно сделают.

* * *

Я, собственно, не с тем предпринял свое исследование (точнее, конспект исследования, план, набросок), чтобы, составив «карту поколений» и вычертив «систему координат», найти место в этой системе нынешним молодым. Определятся и без меня. И гениев своих выдвинут (если выдвинут), и сделают то, что смогут (если смогут). Будет у них и «акме» — взлет, момент завета идущим вслед, момент выхода к Богу. Это и будет их ступень в «лестнице».

Мне же интересна в этом плане — сама «лестница». Шаги исто­рии по ступеням поколений. Почва, рождающая (или не рождаю­щая) гениев. То, что от веку считалось у нас — «навозом истории», фундаментом для будущего.

Вот эту-то систему, эту «лестницу» в будущее — я и хотел оспо­рить. В принципе. И обрисовал смену поколений на двухсотлетнем пространстве русской истории, чтобы почувствовать, сколь бес­ценно своеобразие и сколь неповторима драма каждого из них.

Закончу — высказыванием американца Гора Видала, который (опираясь, между прочим, на русский материал) заметил сле­дующее:

«Всегда разумный Александр Герцен отвергал своего современника Маркса на том основании, что каждое поколение — это свой собственный мир, и чудовищно приносить его в жертву, превращая в кариатиду, из последних сил поддерживающую свод неспроектированного здания, где будут плясать еще не родившиеся поколения».

Будут плясать. Но не на прахе друг друга. А в живом хороводе истории, каждый шаг которой — «на весах у господа».