Лев Аннинский

историк, литературовед, писатель

Ядро ореха. Распад ядра.

Успех Михаила Рощина в нашей быстро бегущей прозе может показаться странным. Его замедленный стиль не впи­сывается в модный теперь среди молодых запальчивый дина­мизм. Рощин не спешит. Он пи­шет так, словно собирается прожбить на свете лет двести.

Да, не спешит. Очень подробно пишет. Все за­мечает до мелочи. Если геолог Валя Горев идет к костру с во­дой, то писатель точно видит, в какой руке он несет чайник, а в какой — крышку от чайника. Легкость, с которой М. Ро­щин вроде бы мимоходом, нена­роком сообщает нам подробности, прозрачность и тонкость его пси­хологического рисунка, — все это иногда напоминает так называемую словесную акварель; но проза М. Рощина акварельна только вблизи: исто­вость, основательность, с которы­ми он рассказывает, самая широ­та его взгляда, спокойно перево­димого с таежного поселка на поволжское село, а потом на большой завод в Подмосковье, а по­том опять в тайгу, — в целом это кажется уже не акварелью, а пи­сано будто маслом, широко, плот­но, эпично. А подойдешь — и опять: акварельная тонкая кисть.

И вот, взявшись за книгу М. Рощина после рубленого, скачу­щего «со­временно» написанной прозы, вы не без удивления обнаруживаете, что не можете оторваться от мед­лительно-раздумчивых рощинских картин, и откуда эта зани­мательность — вам решительно неясно. Перебирает подробности, останавливается, не спеша что-то взвешивает, решает внутри себя. И решение все оттягивается, и его окончательно вроде бы и нет во­все, меж тем как ув­лек рассказчик — чем? — ощущением того, что вопрос, вокруг которого похажи­вает неторопливый М. Рощин, есть нечто предельно важное, как жизнь и смерть.

Дело не в том, что появился еще десяток хороших рассказов «для чтения», и даже не в том, что появился еще одни «хороший рассказчик», и в таком-то полку прибыло. Тут другое: в прозе М. Рощина проявилась, вышла на поверхность какая-то внутренняя тенденция, свойственная, наверное, всей нашей прозе в ее общем поиске.

«Странная вещь свобода... Между двумя, тремя людьми, которые жи­вут изо дня в день рядом, делают одну работу, возникает такое мно­жество связей, зависимостей, отно­шений... что каждому в отдельности нельзяуже и думать о свободе», — пишет М. Рощин в рассказе «Трое», и нам ясно, о чем он все время ду­мает. Валя Горев, вчерашний сту­дент, отрастивший в тайге жидень­кую бородку, набрав воды в чайник, идет к. костру и вдруг ловит взгляд, каким обменялись оставшиеся вдво­ем Воронов и Оксана. «Животные! Пошляки! Ну и черт с вами!» — потрясенно и обиженно решет этот идеалист и романтик. О чем рассказ «Трое»? О том, как наступает у мальчишки взрослость? Да. И еще о чем-то, глубочайшем.

О чем рассказ «Дом»? О том, как чуть не засосало приехавшего к умирающему отцу с Дальнего Востока лекаря Алексея «мещанское болото»? Да, и еще о чем-то, глубочай­шем. Мещанство у Рощина — не символическое пугало, оно сложнее и страшнее, оно — тепло и дом, покой и люди. Стоя над уми­рающим отцом, Алексей чувствует, что в исступленной мечте матери — собрать сыновей под крышу, женить его, Алексея, на недалекой, покорной Настьке, построить дом, соединить семью, найти связь, почву, — конечно, есть свой ре­зон. Строя матери дом, Алексей зна­ет, что ему-то этот дом все равно не нужен, что он — человек другой, новый, ему вообще ничего такого не надо, была бы работа. Рощин задумывается: емуне нужно, но ведь матери нужно; и, глядя в ее глаза, М. Рощин понимает, что мать тоже, как умеет, хочет добра и, конечно, не станет держать сына силком — от­пустит и останется вековать... Рощин, как и герой его, — словно в оцепенении перед столкновением этих людей, каждый из которых по-своему прав, и по-своему хочет счастья, и имеет на это право. И вот Рощин медлит решать, он чует: верх возьмет не то и не другое, а что-то третье, в котором есть и то, и дру­гое, только «повернутое так, как на­до ей, жизни...»

Чутье это и делает Рощина глубоким прозаиком: он очень чуток. Осторожно, медленно, словно боясь спугнуть жизнь, наблюдает Рощин своего героя: втянется или не втянется... сначала в работу по дому, потом в тепло, в быт?.. И так же осторожно, медленно он старается выпутать человека, освободить его от укачивающих будней... И вот так же молча, ничего не дока­зывая и не объясняя даже себе самому, в последний момент тихо снимается человек с места, схо­дит с крыльца отстроенного дома, и уходит, и уезжает — туда, где тайга, и сопки, и снег, и охота, и тишина, и одинокость, не похо­жая на одиночество.

У М. Рощина сталкивающиеся начала уравновешены. Свобода у него стоит лицом к необходи­мости. Одно без другого не мо­жет, гибнет. Свобода — не тради­ционный вихрь романтики, не­обходимость — не традиционные цепи быта. Тут не внешнее сопо­ставление, а сопряжение двух сторон единой человеческой жиз­ни. По одну сторону — свобод­ный романтик, мальчишка Горев, не нюхавший жизни... типичное воплощение, так сказать, книжно­сти... Так ведь и этот самый ле­карь Алексей, довольно нюхнувший жизни, — его союзник. Ибо он знает тот секрет свободы, которого доискивается мальчишка. Оба — по ту сторону необходи­мости. А по сю сторону кто? Приземистый практичный геолог Воронов. Да чем же он виноват-то перед этим сопляком Горевым? Что потянуло к Оксане? А его, мальчишку, не тянет разве, когда целый месяц втроем в тайге — два парня и женщина? Тоже тянет, только Горев впадает в истерику, а Воро­нов просто глядит, как «по жизни» выйдет; он, Воронов, просто нормальный, слишком нормальный, и он не виноват в этом: «какой есть». М. Рощин все время помнит Л. Толстого. Отец Сергий — это ненормальность, исте­рика, гибельная гордыня, крайность. А что такое в рассказе «Дом» брат Алексея Николай? Обыкновенность. Шумно вваливается навеселе в дом, расставляет карманы, откуда дети начинают, ликуя, тащить слипшиеся конфеты и смятые бутерброды — уж не потомок ли Николая Ростова, на обыкновенности которого, как из­вестно, «тысячелетняя Россия» выстроилась? Такплохо или хорошо, когда обыкновенный нормальный человек живет в обыкновенном, нормальном доме, на земле, а не на небесах?

Рощин молчит, медлитс ответом. Он чувствует: будет «что-то третье, «как надо ей, жизни».

Гриша-то Панин— прав или не­прав? Обыкновенный, нормальный, рабочий парень, покладистый, справедливый, добрый. Кто ему про­тивостоит? Его ученик, десятикласс­ник, мальчишка, пришедший на на завод за «стажем», мечтающий стать ученым, историком. И вот старый мастер Дмитрич кричит Панину. показывая пальцем на его ученика. мальчишку: «Все равно сбежит че­рез год!.. Придет, понимаешь, на два дня... Больно много ученых развелось, работать ни черта не хо­тят... Книжки в голове. Рабочим, что ли, будешь? — крикнул мальчишке. — Как вон он (ткнул пальцем Панина) или как я?..» Рощин знает, что происходит сей­час в душе мальчишки: тот клянет­ся себе, что никогда не уйдет с завода, не уйдет от этого сердитого старика мастера, который, конечно же, прав, не уйдет от доброго, сно­ровистого Панина... Но М. Рощин-то знает: уйдет.

Один уйдет, потому что по ночам читает Ключевского. Дру­гой останется, потому что Ключев­ского не читает, а выпиливает после работы полочку. А почему бы и нет? — думает М. Рощин. Пусть каж­дый будет счастлив, каж­дый. Надо соединить их в каком-то третьем, высшем понимании, где будет и то, и это, повернутое так, как нужно ей, жизни. А как нужно ей? Каждый раз по-своему. Каждый раз — в зависимости от человека.

Тридцатитрехлетний Рощин, издавший теперь первую книжку рассказов, — не новичок в лите­ратуре; годы журналистики, по­следовавшие за годами работы на производстве, не прошли для него даром. Поэтому Рощин как писатель не под­ходит ни в ряды тех, кто воз­бужденно защищает сегодня так называемую юную романтику, ни в ряды тех, кто, подобно мастеру Дмитричу, советует этим «роман­тикам» бросить трепаться и де­лать дело по-хорошему. Абстракт­но говоря, и те, и другие правы. Но Рощин видит глубже. Он знает, что свобода и необхо­димость делаются из одного ма­териала: и Гриша Панин не может быть одновременно и Гришей Паниным, и доктором исторических наук.

Значит: или — или. Отсюда грусть, раз­литая в рассказах М. Рощина: он знает, что такое разные пути в жизни, и чем чреват покой, и чем чревата воля. Рощин — ро­мантик, ощутивший тяжкую пра­воту повседневной жизни, остановившийся, всматривающийся в нее, старающийся понять ее, при­мирить с мечтой. Ему это удается, и поэтому конфликты его, отдаленно дышащие трагизмом, никогда не ведут к разрыву между людьми, к распаду, к по­следней. остроте. При первом чтении эта скругленность, этот акварельный флер финалов ка­жется у Рощина досадным: боит­ся решать до конца, пишет так, словно две­сти лет жить собирается... Но вдумаешься — и приемлешь. как должное, эту рощинскую медлительность. Она — от понимания людей. Хотя люди далеко не всегда могут понять, что с ними происходит, и чего надо ей, жизни.

1965